Перейти на главную страницу >>>
Белый поэт Арсений Несмелов По следу памяти. Голос Эпохи Автор Андрей Можаев. Литературно-исторический очерк Моим детям. А также - литератору, собирателю русской памяти Елене Семёновой, прекрасной и отважной женщине, воодушевившей автора на этот свободный очерк. КРАТКАЯ БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА: Арсений Иванович Митропольский (псевд.Несмелов), 1889-1945гг. Родился в Москве, в семье статского советника. Окончил Нижегородский кадетский корпус. Первые публикации стихов - журнал "Нива", 1912г. С августа 1914 года воевал на австрийском фронте, поручик, имел четыре награды. В 1915 году вышла первая книжка стихов и очерков "Военные странички". 1 апреля 1917 года отчислен в резерв по ранению. Участник восстания юнкеров в Москве против большевистской власти. С 1918 года - офицер армии адмирала Колчака. Одно время был адьютантом коменданта г.Омска. Участник Сибирского Ледяного похода. С 1920 по 1924 годы жил во Владивостоке. Там же издан сборник стихов. Скрываясь от ареста и расстрела ушёл в Китай с помощью карты, данной ему В.Арсеньевым. С тех пор жил в Харбине, где издавались все его книги. Стал известнейшим во всей эмиграции поэтом. Вёл переписку с М.Цветаевой. На Родине был известен очень узкому кругу поэтов, среди которых - Пастернак. В сентябре 1945 года арестован и вскоре погиб в тюрьме под Владивостоком. Его, дворянина и москвича, называли «Бояном русского Харбина». Он - ярчайший поэт не одной эмиграции, но всей нашей литературы. И не его вина в том, что до сего дня немногие знают о нём. В отличие от своего современника Николая Гумилёва, такого же отчаянно храброго офицера и ближайшего по духу поэта, Арсений Несмелов (Митропольский), поручик суворовского Фанагорийского полка, не успел утвердить своё поэтическое имя до Отечественной германской войны и революции. Это состоялось позже. И советская власть сделала всё для того, чтобы поэзия её врага, участника восстания юнкеров в Москве и Сибирского Ледяного похода, офицера войск Колчака, никогда не дошла до умов и сердец подданных. Но вопреки всему эта поэзия становилась известной - пусть даже небольшому до сих пор числу людей. Судьба распорядилась так, что я впервые услышал эти огненные строки в конце шестидесятых годов, ещё в полудетском возрасте, от своего отца. И часто слышал их после, взрослел с ними, постигал ту неискажённую историческую реальность, стоявшую за ними. Отец мой в минуты отдыха и настроения любил декламировать из близких ему по духу поэтов. Читал он замечательно и так же замечательно пел. И вот в ряд со строками романса «Гори, гори, моя звезда» адмирала Колчака обязательно ставились им и строфы стихов Несмелова. И те поэтические образы навсегда вошли в моё воображение. Помню будто вчера: поздний летний вечер, отец за рулём своей любимой «Волги», его густейшая, с проседью уже, шевелюра, борода и стрелы усов. Мимо, за окнами, летят поля, перелески. Промахнули мост через чеховскую Лопасню. Уже скоро - Ока… Глубокий баритон, переходящий в бас – отец самозабвенно выводит о сияющей заветной «звезде любви». Следом читает из Гумилёва о просолённых ветрами молодых капитанах бригов с кружевными манжетами вкруг запястий. Или вот это - «Суворовское знамя» четырежды награждённого поручика Митропольского (поэтическое имя – Несмелов) о боях той Отечественной германской: Отступать! - и замолчали пушки, Барабанщик-пулемёт умолк. За черту пылавшей деревушки Отошел Фанагорийский полк. В это утро перебило лучших Офицеров. Командир сражён. И совсем молоденький поручик Наш, четвёртый, принял батальон. А при батальоне было знамя, И молил поручик в грозный час, Чтобы Небо сжалилось над нами, Чтобы Бог святыню нашу спас. Но уж слева дрогнули и справа, - Враг наваливался, как медведь, И защите знамени - со славой Оставалось только умереть. И тогда, клянусь - немало взоров Тот навек запечатлело миг, Сам генералиссимус Суворов У святого знамени возник. Был он худ, был с пудреной косицей, Со звездою был его мундир. Крикнул он: "За мной, фанагорийцы! С Богом, батальонный командир!" И обжёг приказ его, как лава, Все сердца: святая тень зовёт! Мчались слева, набегали справа, Чтоб, столкнувшись, ринуться вперёд! Ярости удара штыкового Враг не снёс; мы ураганно шли, Только командира молодого Мёртвым мы в деревню принесли... И у гроба - это вспомнит каждый Летописец жизни фронтовой - Сам Суворов плакал: ночью дважды Часовые видели его. После, спустя годы, я пойму, почему такой ряд из любимых стихотворений выстраивал отец: Несмелов принадлежит традиции поэтов-воинов, где в едином строю - Денис Давыдов, Бестужев-Марлинский, Лермонтов, Гумилёв и ещё многие. Правда, опыт последних отягощён горьким знанием уже войны гражданской, самой страшной из войн. Хотя у многих наших классиков было предощущение этого. В Советском Союзе о Несмелове узнали более-менее полно в кругу литераторов и офицеров Дальнего Востока после окончания Второй мировой, после победы над Японией. Как порой складываются судьбы! Поэт был арестован в Харбине и казнён в сорок пятом году в тюрьме под Владивостоком. И после этого на Родине стали зачитываться его стихами, заучивать с голоса друг от друга. Переписывать и хранить их значило обрекать себя на лагерные сроки. И ещё парадокс – стихи поэта узнавали благодаря выдающемуся писателю Всеволоду Никаноровичу Иванову, которого сам Несмелов считал отступником Белой идеи. Дело в том, что Иванов, морской офицер и бывший сотрудник пресс-службы адмирала Колчака, вернулся, признал власть. И он же нёс живые знания об эмиграции, о прошлом и ту поэзию. От Иванова она расходилась в кругу доверенных людей, передавалась дальше. Сам же Несмелов нелицеприятно описал своё отношение к бывшему соратнику. Здесь выразились противоречия в судьбах – время было жестокое, не склоняло к компромиссам. Не нам сейчас судить тех людей: кто перед кем был прав или неправ, насколько более прав или насколько менее? Нам лучше бы задуматься о самих себе… Вот эти стихи Иванову: Мы - вежливы. Вы попросили спичку И протянули чёрный портсигар, И вот огонь - условие приличья - Из зажигалки надо высекать. Дымок повис сиреневою ветвью. Беседуем, сближая мирно лбы, Но встреча та - скости десятилетье! - Огня иного требовала бы… Схватились бы, коль пеши, за наганы, Срубились бы верхами, на скаку… Он позвонил. Китайцу: «Мне нарзану»! Прищурился – «и рюмку коньяку»… Вагон стучит, ковровый пол качая, Вопит гудка басовая струна. Я превосходно вижу: ты скучаешь, И скука, парень, общая у нас. Пусть мы враги, - друг другу мы не чужды, Как чужд обоим этот сонный быт. И непонятно, право, почему ж ты Несёшь ярмо совсем иной судьбы? Мы вспоминаем прошлое беззлобно. Как музыку. Запело и ожгло… Мы не равны, - но всё же мы подобны, Как треугольники при равенстве углов. Обоих нас качала непогода. Обоих нас, в ночи, будил рожок… Мы - дети восемнадцатого года, Тридцатый год. Мы прошлое, дружок! Что сетовать! Всему приходят сроки, Исчезнуть, кануть каждый обряжён, Ты в чистку попадёшь в Владивостоке, Меня безптичье съест за рубежом. Склонил ресницы, как склоняют знамя, В былых боях изодранный лоскут… - Мне, право, жаль, что вы ещё не с нами. - Не лгите: с кем? И… выпьем коньяку. Мой отец, морской в ту пору офицер-инженер и молодой литератор, служил с сорок седьмого по пятьдесят третий годы в Порт-Артуре. Затем добился отставки и целиком погрузился в журналистику, писательство уже во Владивостоке. Тогда и познакомился с Всеволодом Никаноровичем, который надолго стал его старшим – по годам и опыту – другом. И от этого друга узнавалось очень многое запретное или оболганное. В том числе – поэзия зарубежья. А часть этого знания позже передавалась мне. Затем дружба их продолжилась в Хабаровске. Культурная столица Дальнего Востока, в ту пору населённая ссыльной или выпущенной из лагерей интеллигенцией, да осколками родового казачества, надолго сохранила память о двух статных офицерах-писателях с идеальной выправкой, часто гулявших за беседами по бульварам, с сопки на сопку. Засиживались в ресторанах, танцевали под оркестр в Доме офицеров ДВО, что рядом с парком, в окружении старых нескладно-«длинноруких» ильмов у самого утёса над Амуром. Были оба острословы, несдержанны на язык и слыли «грозой дамских сердец». Отцу ничего не стоило, допустим, на людях, а тем более – в женском обществе, прочесть такое хотя бы стихотворение Несмелова: Спутнице. Ты в тёмный сад звала меня из школы Под тихий вяз, на старую скамью. Ты приходила девушкой весёлой В студенческую комнату мою. И злому непокорному мальчишке, Копившему надменные стихи, В ребячье сердце вкалывала вспышки Тяжёлой, тёмной музыки стихий. И в эти дни тепло твоих ладоней И свежий холод непокорных губ Казался мне лазурней и бездонней Венецианских голубых лагун… И в старой Польше, вкапываясь в глину, Прицелами обшаривая даль, Под свист, напоминавший окарину, Я в дымах боя видел не тебя ль… И находил, когда стальной кузнечик Смолкал трещать, все ленты рассказав, У девушки из польского местечка - Твою улыбку и твои глаза. Когда ж страна в восстаньях обгорала, Как обгорает карта на свече, Ты вывела меня из-за Урала Рукой, лежащей на моём плече. На всех путях моей беспутной жизни Я слышал твой неторопливый шаг. Твоих имён святой тысячелистник - Как драгоценность - бережёт душа! И если пасть беззубую, пустую Разинет старость с хворью на горбе, Стихом последним я отсалютую Тебе, золотоглазая, тебе! Вскоре Иванов уехал в Москву. Власти на самом верху пользовались его именем как ширмой, как примером «гуманного отношения к раскаявшимся врагам». Но по сути - посадили в известную «золотую клетку». Официально возвели в классики советской литературы. Его повестушки о красных партизанах – это «отступное» - введены были на долгое время в учебные программы. Устраивались широкие и шумные встречи с читателями и пр. Но романы и мемуарные работы не публиковали. В шестьдесят первом году «Литературная газета» в материале молодого тогда редактора Инны Петровны Борисовой упомянула о тех работах из письменного стола автора. Последовали мгновенный звонок самого министра культуры Фурцевой, истерика в стиле коммунальной кухонной склоки: «У советских писателей не может быть неизданных романов!». Чуть позже оказался в Москве и мой отец. Это случилось очень вовремя. В Хабаровске руководители краевого отделения Союза писателей собрали на него дело об антисоветчине. Ею объявлены были очерки, первые повести и рассказы, где он отстаивал право человека быть хозяином своего дела жизни, выступал против хищнической вырубки кедровников, уничтожения молевым сплавом таёжных рек, вымирания, спаивания малых народов и многое другое. Также, обвинялся он и в пропаганде, цитировании запрещённой литературы. Отцу, сыну «врага народа», умученного ещё в тридцать пятом году за вольнолюбие и едкие шутки в адрес Сталина и прочих вожаков, ему, до самой войны лишённому гражданских прав, ни на какое снисхождение рассчитывать не приходилось. К счастью, дело в производство запустить не успели. Отец получил неожиданный вызов от едва не всесильного тогда в кинематографо-идеологической системе режиссёра и директора «Мосфильма» Ивана Пырьева. Вторая, ещё более опасная, попытка дозреет уже ко второй половине семидесятых. Тогда её пресечёт уже лично Брежнев. Но вернусь к началу шестидесятых. В столице продолжилась дружба отца с Ивановым. А вскоре состоится их поездка в бывший Екатеринбург-Свердловск. Удивительно, что они повторили - пусть и в другое время, в иных обстоятельствах и даже в обратном порядке – тот самый путь любимого поэта Арсения Несмелова. Именно в родной первопрестольной дал первый бой красным поручик-фанагориец двадцати восьми лет Арсений Митропольский. Отсюда его путь лежал на Урал уже в звании белого офицера. Москва - родина Белого Дела. Мы - белые. Так впервые Нас крестит московский люд. Отважные и молодые Винтовки сейчас берут. И натиском первым давят Испуганного врага, И вехи победы ставят, И жизнь им недорога. К Никитской, на Сивцев Вражек! Нельзя пересечь Арбат. Вот юнкер стоит на страже, Глаза у него горят. А там, за решёткой сквера, У чахлых осенних лип, Стреляют из револьвера, И голос кричать охрип. А выстрел во тьме - звездою Из огненно-красных жил, И кравшийся предо мною Винтовку в плечо вложил. И вот мы в бою неравном, Но твёрд наш победный шаг - Ведь всюду бежит бесславно, Везде отступает враг. Боец напрягает нервы, Восторг на лице юнца, Но юнкерские резервы Исчерпаны до конца! - Вперёд! Помоги, Создатель! - И снова ружьё в руках. Но заперся обыватель, Как крыса, сидит в домах. Мы заняли Кремль, мы - всюду Под влажным покровом тьмы, И всё-таки только чуду Вверяем победу мы. Ведь заперты мы во вражьем Кольце, что замкнуло нас, И с башни кремлёвской - стражам Бьёт гулко полночный час. Та поездка отца с Ивановым на Урал оказалась особо знаменательной. Один ехал по делам на киностудию; другой – на читательскую конференцию. Екатеринбург-Свердловск – город, несущий тяжесть одного из жесточайших исторических преступлений. Когда-то в составе войск генерала Каппеля его освобождал Арсений Несмелов.
Пели добровольцы. Пыльные теплушки Ринулись на запад в стукоте колёс. С бронзовой платформы выглянули пушки. Натиск и победа! или - под откос. Вот и Камышлово. Красных отогнали. К Екатеринбургу нас помчит заря: Там наш Император. Мы уже мечтали Об освобожденьи Русского Царя. Сократились вёрсты, - меньше перегона Оставалось мчаться до тебя, Урал. На его предгорьях, на холмах зелёных Молодой, успешный бой отгрохотал. И опять победа. Загоняем туже Красные отряды в тесное кольцо. Почему ж нет песен, братья, почему же У гонца из штаба мёртвое лицо? Почему рыдает седоусый воин? В каждом сердце - словно всех пожарищ гарь. В Екатеринбурге, никни головою, Мучеником умер кроткий Государь. Замирают речи, замирает слово, В ужасе бескрайнем поднялись глаза. Это было, братья, как удар громовый, Этого удара позабыть нельзя. Вышел седоусый офицер. Большие Поднял руки к небу, обратился к нам: - Да, Царя не стало, но жива Россия, Родина Россия остаётся нам. И к победам новым он призвал солдата, За хребтом Уральским вздыбилась война. С каждой годовщиной удалённей дата; Чем она далече, тем страшней она. В Свердловске Иванова, как мэтра, пригласили к первому секретарю обкома, а он настоял и на приглашении моего отца. Далее передаю, как слышал, запомнил и рассказываю уже своим детям. Хозяином области был в ту пору Кириленко, свояченник Брежнева и вскорости - виднейший член Политбюро. В своём кабинете он произнёс приветственную речь, воздал славу воспитующей силе «советской литературы» и под конец предложил экскурсию по городу славных революционных традиций. Поинтересовался, что гости хотели бы увидеть? Иванов назвал Ипатьевский дом. Повисла пауза. Следом Кириленко снял трубку телефона, вызвал заведующего отделом культуры. Вошёл услужливого вида человек, далеко не старый. Фамилия его оказалась Ермаш – скоро он станет долголетним председателем Госкино СССР. Хозяин спросил, в каком состоянии дом и можно ли показать его московским гостям? Ермаш замялся – ключей у них нет. – Так, где же они? – Должны быть у сторожа. – А сторож где? – Там живёт недалеко. – Так свяжитесь и вызовите. Пусть ждёт наготове. – Слушаюсь. – Да, и распорядитесь подать гостям машину. Чтобы отвезли и доставили затем, куда потребуют. Но Иванов от машины отказался. Ему хотелось пройти пешком, поглядеть город. А дорогу к дому он отлично помнит. Кириленко слегка удивился и обрадовался: так он бывал у них? – Да. В последний раз - в восемнадцатом году… Первый секретарь удивился пуще: - Вы, наверное, были ещё до захвата белыми? – Нет. Я был как раз после, с войсками Каппеля. Меня командировал адмирал Колчак для информирования о работе группы следователя Соколова… После этих слов установилась уже полная долгая тишина. Сторож ожидал на месте и дом отпер. Тот стоял ещё совершенно нетронутый, как в восемнадцатом, но пустой – все вещи и мебель давно вынесли. Всеволод Никанорович прошёл по комнатам, рассказал, кто и где размещался, где находилась внутренняя охрана, и как всё выглядело. А затем они спускались в подвал по тем самым ступеням. Отец часто вспоминал, как тогда начинало то биться, то замирать сердце. Мрачный низкий подвал был весь пропитан ощущением злодейства. Даже спёртый сырой воздух давил, говоря об этом. Что уж сказать о стенах, густо выщербленных пулями? Иванов показал, кто и где из казнённых сидел, стоял, откуда стреляли. Но более всего поражала, буквально - кричала, дверь заднего хода, ведущая во двор. Именно через неё выносили тела, изрешеченные пулями и, для надёжности, исколотые затем штыками, и забрасывали в кузов заведённого грузовика. Так вот, эту дверь изнутри обили жестью. Жесть была вспучена, выкрашена чернейшим кузбасслаком. И это напоминало приставленную к стене крышку гроба. У Несмелова есть небольшое, но чрезвычайно ёмкое по смыслу стихотворение. Оно являет типическое отношение интеллигенции к Царской власти и Семье до революции и в ходе её. А завершающая строка-слово-вскрик выражает ценностный переворот исключительной исторической важности, что произошёл в умах и сердцах после казни. Переворот, происходящий всё шире и в наши дни и всё дальше разводящий позиции людей в одобрении, приятии, оправдании события и всего стоящего за ним, или же в отмежевании и осуждении. Думается - чем дальше, тем серьёзней будет этот мировоззренческий развод в обществе. Из него вырастает настоящее осмысление прошлого, образ мыслей и действий и ценностные ориентиры. То есть, то, что во многом определит будущее. Мне не жаль нерусскую царицу. Сердце не срывается на бег И не бьётся раненою птицей, Слёзы не вскипают из-под век. Равнодушно, не скорбя, взираю На страданья слабого царя. Из подвала свет свой разливает На Россию новая заря. Их кожанок скрип неотвратимый: "Мы сейчас вас будем убивать..." Можно в сердце...лоб...а можно мимо - Дав надежду, сладко поиграть... Мне не жалко сгинувшей державы. Губы трогает холодный, горький смех... Лишь гвоздем в груди ненужно-ржавым: "Не детей...не их...какой ведь грех..." И возлюби!
Да, после этого убийства стоял в сёлах женский плач по невинному царевичу, по красавицам-девушкам, великим княжнам. Да, исповедник Патриарх Тихон от лика Церкви назвал злодеяние своим именем, анафематствовал новую власть. Приведу в пример один факт, о котором слышал от отца и который сегодня, может быть, никто уже не известен. Однажды, после публикации Ивановым некоторых мемуарных отрывков, ему пришла бандероль с Дальнего Востока. Старый большевик, приняв писателя за «своего», прислал тетрадь воспоминаний. Он состоял в охране Ипатьевского дома и участвовал в уничтожении тел убитых. Этот человек нёс охрану у Ганиной ямы, где в лесу жгли тела на огромных кострах, поливая кислотой для усиления жара и разложения. Затем оставшееся предполагали сбросить в штольни и взорвать. Пока это длилось, вдруг исчез шофёр. Было приказано отыскать. Рассказчик нашёл его в ближайшем к месту селении. Тот сидел на улице в окружении мужиков, пил самогонку и рассказывал о казни. Мужики стояли с мрачно-угрожающим видом. Подоспевший рассказчик вынул наган, приказал разойтись и увёл полупьяного шофёра, опасаясь, что его растерзают. Прибыв, доложил о случившемся. Команда мгновенно стала тушить костры. Остававшиеся части тел забросили в кузов и уехали в ночь. В бездорожье заехали неизвестно куда на открытую местность, забуксовали. Над округой уже нависала недалёкая канонада каппелевцев. Тогда решили закопать останки. Выбрали безликое место, захоронили, замаскировали по мере возможности свежевскопанное. Завершал рассказчик словами о том, что места этого совершенно не запомнил в темноте и сумятице, никаких особых ориентиров там не было, и вряд ли возможно теперь его отыскать. Трудно сейчас проверить, правду ли писал этот человек. Но не зря же Ленин уверенно высказал с потерей Екатеринбурга, что могилу Царя никогда не найдут. В самом конце своего послания старый большевик недоумевал, отчего эти его мемуары не желает печатать ни один журнал. Просил способствовать в том Всеволода Никаноровича. Даже до конца своей жизни тот человек не понял ничего и по-прежнему считал событие революционным геройским и справедливым возмездием! Конечно, это убийство было ритуально-символическим сразу для всех сил, сторон, как бы кто не отрицал этого теперь даже среди церковных начальников. Ведь, Государя мало того, что вынудили с нарушением закона оставить трон, но с него Архиерейским собором так и не было снято Таинство Помазанничества. Он оставался лицом сакральным. Не случайно Ленин проговаривался о том, что в то время единственно гибельным для их власти стал бы призыв к восстановлению Царства. Потому с такой яростью истреблялись люди за молебны иконе Божьей Матери «Державной», истреблялись сами эти иконы, все хранившие их и просто называвшие себя монархистами. Увы, не смогли белые вожди поднять такой стяг. Было много среди них либералов-республиканцев. Хотя и верные присяге, трону тоже были: генералы Дитерихс, Марков, Дроздовский, Келлер и другие. Было множество строевых офицеров-монархистов. А с другой стороны, не поднимали этот стяг оттого, что в правительствах – у того же Колчака – находились и кадеты, и эсеры. Ведь шла война идеологий и шла она в условиях пропаганды большевизма. Главным вопросом стоял земельный, крестьянский. От этого зависело, за кем пойдёт громада. Ленин в своём декрете цинично украл и использовал аграрную программу эсеров, а самих эсеров раздавил. Эта программа обещала социализацию, то есть наделение землей по едокам и паям работников с выплатой ими налога. На самом же деле большевики вводили по приходу к власти продразвёрстку, вымаривающую селян, и рабские коммуны. В центральной России мужики скоро узнали цену лозунгам большевиков. Но было уже поздно – любое недовольство подавлялось казнями. Ну, а за Уралом этого на личном опыте ещё не знали и охотно прислушивались к соблазну. Для того и нужны были Колчаку эсеры с их деятельностью и влиянием. Но даже и не это явилось главной причиной отказа от лозунга монархизма. Белые силы, не имея опоры на индустриальные центры, не могли долго противостоять большевикам без помощи в снабжении, вооружении странами-союзницами России по Антанте. А те категорически не принимали Царства и вдобавок имели свои цели. Пока белые войска были слабы, помощь шла. Как только назревало полное сокрушение красной власти, помощь пресекалась. Выставлялись условия будущего: концессии, владение ресурсами и даже территориальные претензии. Вожди белых на такие соглашения не шли. И армии, без боеприпаса, откатывались с последнего победного рубежа. Большевистская же пропаганда среди населения обвиняла белых именно в том, от чего они отказывались, и пугала новым крепостным правом и казнями. Хотя именно большевики делали то, в чём обвиняли противников. Так, уже с самого начала шла тайная распродажа через эмиссаров сокровищ Державы по самым бросовым ценам. Решили продать регалии и Большую Императорскую корону. Когда президент Соединённых Штатов Вудро Вильсон узнал об этом, срочно обратился к стране не идти на сделку. Такая скупка исторических святынь попавшей в беду России обернётся несмываемым позором для всей нации до конца времён. И этот его призыв был услышан по всему миру. Пришлось Ленину, Троцкому и всей компании на время приутихнуть. Вот такими в общих чертах были реальные условия тех лет. Знание о них искажается официозом до сих пор. Или же – замалчивается. И вот в чём была особая ценность таких людей, как Всеволод Никанорович Иванов, знавший предмет досконально и раскрывавший по мере возможностей эту подоплёку в самые «молчаливые» годы. Ну, а что уж говорить о поэзии Несмелова? Она выразила то, о чём в подсоветской печати сказать было невозможно. И даже более – не к нам ли, сегодняшним, тоже обращены эти строки стихотворения «Цареубийцы»:
Мы теперь панихиды правим, С пышной щедростью ладан жжём, Рядом с образом лики ставим, На поминки Царя идём. Бережём мы к убийцам злобу, Чтобы собственный грех загас, Но заслали Царя в трущобу Не при всех ли, увы, при нас? Сколько было убийц? Двенадцать, Восемнадцать иль тридцать пять? Как же это могло так статься - Государя не отстоять? Только горсточка этот ворог, Как пыльцу бы его смело: Верноподданными - сто сорок Миллионов себя звало. Много лжи в нашем плаче позднем, Лицемернейшей болтовни, Не за всех ли отраву возлил Некий яд, отравлявший дни. И один ли, одно ли имя - Жертва страшных нетопырей? Нет, давно мы ночами злыми Убивали своих Царей. И над всеми легло проклятье, Всем нам давит тревога грудь: Замыкаешь ли, дом Ипатьев, Некий давний кровавый путь?! http :// golos - epohy . ru / index . files / nesmelov . htm
|
|