Перейти на главную страницу >>>

 

Царь и Офицер

Е.Э. Месснер

Царский офицер в пятилетие, предшествовавшее Великой войне, находился — неприметно для общественности — в состоянии высокого духовного подъема. Опыт Японской войны уже был достаточно изучен и уложен в параграфы уставов и наставлений, в книги, издававшиеся Березовским, в статьи, новизной мысли оживлявшие военные журналы. Армия — офицеры в первую голову — училась, переучивалась, стремясь к восстановлению военной мощи России, которая была поколеблена не столько неудачными для нас сражениями в Маньчжурии, сколько фактом, что бой у Тюренчена наши храбрые полки вели в стиле XIX в., в то время как японцы шагнули в своем военном искусстве в XX в.

В национальном, в военно-национальном порыве молодежь устремилась в военные училища, чтобы, ставши офицерами, творить основу будущей славы России. Эта молодежь отказывалась от возможности стать инженерами, юристами и избирала военную карьеру, обрекая себя на полунищенство. Уже в последние десятилетия XIX в. обнаружившийся наплыв в корпус офицеров так называемых разночинцев усилился, и перед войной в нем было лишь 40% дворян потомственных. В область преданий отошел тот стиль офицерской жизни, когда дворянско-помещичье сословие содержало своих детей-офицеров. Теперь 90% офицерского состава — и дворяне и разночинцы — довольствовалось скудным офицерским жалованьем и вело тяжелую жизнь, отдавая все свои силы, все свое время службе царской. Гордилось этой службой, любя Царя и Россию.

И еще гордилось офицерство тем, что оно своей Верой и Верностью помогло Государю подавить революцию 1905-1906 гг. Не поколебавшись в своей преданности Верховному Вождю Армии, не смутившись от оскорблений со стороны общественности и прессы и некоторых ораторов в Государственной думе, офицер был тверд и в строевых действиях по охране или по восстановлению порядка, законности, и в военных судах, каравших революционное, террористическое противозаконие. Были офицеры, с колыбели в доме отца-воина получавшие воинское воспитание, и оно продолжалось в кадетских корпусах и военных училищах; но большинство офицеров было «со стороны», то есть из гимназий и даже из университетов, поступившие в военные училища, не подвергшись, как кадеты, семилетнему воспитанию. Обе категории были равны в сознании офицерского долга, в преданности Царю: крепко было военно-училищное, полковое воспитание. Преданность эта становилась естеством офицера.

В злой эпиграмме на Аракчеева Пушкин назвал временщика — «преданный без лести, просто фрунтовой солдат». Офицеры не были аракчеевыми, но были «фрунтовыми солдатами», преданными без лести, без аффектации, без позы Его Императорскому Величеству Государю Николаю Александровичу.

Земной бог

На наших скромных офицерских пирушках мы пели песню кавказских полков:

Когда наш Гость Отец Державный —

Земному богу кто не рад? —

Подъемлют кубок свой заздравный

Казбек, Эльбрус и Арарат.

Для кавказцев, как и для нас, прочих армейцев, чистой фантазией звучали слова «наш Гость» — гостем в армейских полках, насколько известно, Император не бывал. Мы завидовали гвардейцам, в офицерские собрания которых приезжал Царь, чтобы провести время с офицерами. Лишь потом из произведений генерала Краснова (отлично знавшего гвардейскую службу и быт) стало известным, что на этих пирах создавали обстановку, не соответствовавшую присутствию «Земного бога». Не зная этого, мы считали естественной близость Царя к Его офицерам, хотя бы только гвардейским, — а армейские полки были разбросаны на всем пространстве необъятной России, — где Ему быть «нашим Гостем».

Не часты бывали царские смотры армейским дивизиям. Наша 15-я артиллерийская бригада удостоилась смотра — при возвращении Государя с торжеств в Кишиневе — в составе Тираспольского артиллерийского сбора: 14-я и 15-я артиллерийские бригады, 4-й стрелковый артиллерийский, 8-й моторный и 8-й конно-артиллерийский дивизионы; кроме того, на смотру был 8-й драгунский Астраханский полк и местные Тираспольские команды.

Тщательно готовились мы к смотру. В батареях капитаны, заведовавшие хозяйством, вместе с фельдфебелями, каптенармусами и портными дни и ночи подгоняли солдатское обмундирование. Фуражечники Одессы, Тирасполя и Кишинева придавали солдатским фуражкам безупречный вид. У нас в бригаде купили сукна на пятьдесят офицерских кителей и на пятьдесят галифе, чтобы из однообразного материала все офицеры бригады заказали портным новое обмундирование. Лучшему одесскому фуражечнику было заказано пятьдесят офицерских фуражек одного сукна и одного кроя. Офицер от офицера стоит в строю на известном расстоянии и поэтому разнообразие цвета кителя, фуражки или покроя галифе не было заметно, но мы хотели, чтобы было полное однообразие: Царю представиться в совершеннейшем виде.

В лагерном районе производилась, под окрики фельдфебелей, подпрапорщиков и взводных фейерверкеров, окраска всего, что поддавалось окраске, мытье всего, что поддавалось мытью, и свирепое подметание всюду и везде. Один подпоручик задал неуместный вопрос фейерверкеру, заставлявшему канониров подбирать каждую соринку на лагерных линейках (дорожках): «К чему так усердствовать? Ведь Государь не приедет в наш лагерь». В ответ он получил: «Ваше благородие, на Пасху Господь к нам в казармы не пришел, а уборку мы сделали на весьма». Действительно, мы все, офицеры и солдаты, ждали смотра, как в те годы православные люди ждали Светлого Праздника.

С раннего утра построены батареи. Каждого солдата осматривает фельдфебель, потом взводный командир, затем старший офицер и, наконец, командир батареи. Все в порядке, и тогда идем — заблаговременно — на плац. Припасены щетки платяные и сапожные, чтобы всем почиститься. Прибывает начальство, генералы озабоченно и придирчиво смотрят, все ли в порядке. Десяток раз подаются команды «Смирно!» и «Вольно!». Со станции Тирасполь сообщают, что царский поезд отошел от станции Бендеры. Теперь окончательно выравниваются шеренги.

Поезд остановился изумительно точно: площадка Царского вагона пришлась как раз у заранее разостланного на рампе коврика-дорожки. Два конвойца стали у площадки. В дверях появился Государь, оглядел строй и сошел на рампу. Начальник Артиллерийского сбора подошел с рапортом. Император подошел к правому флангу войскового построения и при этом глянул на трибуну для публики, сооруженную позади батарей 14-й артиллерийской бригады. На трибуне, рассчитанной на шестьсот человек, было душ двести: полицейские и жандармские власти не пустили почти никого из горожан и помещиков; си дели почти исключительно офицерские семьи.

Царь здоровался со строем, не форсируя голоса, но Его слова были слышны. Чеканный ответ пятисот голосов первого дивизиона 14-й бригады и затем «Ура!»; как только Царь минует батарею, она присоединяется к этому кличу. Уже три дивизиона ответили на царев привет. Я стоял во второй шеренге, в затылок моему полковнику, командиру 2-го дивизиона. Между нами двумя и левым флангом 1-го дивизиона было шесть шагов промежутка, и поэтому взгляд Государя долго — всего несколько мгновений, но мне казалось, что долго — лежал на моем командире и на мне. В строю всем казалось, что Император на каждого посмотрел. Неизвестно, как Он создавал это потрясающее впечатление. Мы, старый полковник и я, юный подпоручик, его адъютант, внутренне задрожали от восторга, потому что Император действительно посмотрел на нас. Задрожали внутренне — обнаженная шашка в правой руке, склоненная острием к земле в строевом салюте, напоминала, что мы — в строю, что мы строй, где нет выявлений личных чувств. Будучи недвижим, я был вне себя, я был в радостном плену этих глаз, этого милостивого взгляда, этого ласкового лица, этой величественной поступи, этого величия России, воплощенной в Императоре... Потом много раздумывал я над вопросом, как мог я, человек без сентиментов, оказаться охваченным больше чем сентиментами — ураганом восторга и преданности. Самовнушение? Внушение, исходившее от пятитысячной воинской массы? Обстановка ли? А обстановка была необыкновенной для каждого из нас: обычные звуки военных оркестров перемешивались с необычным «Ура!»: это не был крик, это не был вой, это было море звука, и этот звук дышал, как спокойное море дышит приподнимающимися волнами зыби.

Когда Царь миновал нас, я мог восстановить в себе способность наблюдать и думать. Первое, что меня поразило и возму­тило, — это некоторая небрежность чинов Его свиты: тот шел не в ногу, тот держал руку не у козырька фуражки, а у уха – так удобнее, — а тот временами вовсе чести не отдавал. Я стал глядеть на царский поезд: на рампе стояли или ходили четыре великие княжны; с ними шалил маленький Матросик — Царевич — под присмотром матроса-дядьки; время от времени подымались занавески одного из окон вагона и тогда было видно лицо Государыни.

Император обошел всю линию строя, взошел на рампу, оглядел весь строй, отдавши нам честь поднятием руки к козырьку, и пошел к вагону. Матрос поймал маленького Матросика и понес Его в вагон, туда же поспешили и Княжны; Царь взошел на площадку. Поезд тронулся, конвойцы на ходу вскочили в другой вагон. Государь стоял у открытых дверей площадки, пока не миновал весь смотровой плац.

Сказка кончилась. Былина кончилась. Буднично прозвучали команды для построения батарей, и мы пошли в лагерь в полуверсте от смотрового плаца. Солдатам было объявлено: от Государя на три дня освобождение от учебных занятий. Офицеры, помывшись, собрались в зале офицерского собрания на обед. Все были возбуждены и делились впечатлениями. Радовались, что так безукоризненно прошел смотр, что представились Его Величеству должным образом. Но поручики, командиры третьих и четвертых взводов в батареях ворчали: «Чтобы не утомить Государя, сократили до предела длину строя и построили батареи во взводные колонны, то есть в восемь шеренг; Императора могли видеть первая и вторая шеренги; третья и четвертая могли его мельком увидеть, а прочие четыре шеренги не видели ничего и, конечно, разочарованы, огорчены». Но поручики оказались не правы: после смотра, во всеобщем возбуждении, видевшие Царя солдаты с восторгом говорили о виденном, и тут произошло замечательное внушение: в не видевших проник восторг видевших и в этих не видевших создалось убеждение, что они тоже видели Царя. К вечеру ВСЕ были в восторге, потому что ВСЕ удостоились лицезрения Его Величества.

Тираспольский смотр запомнился мне на всю жизнь, как запомнился, я уверен, всем пятидесяти офицерам нашей артиллерийской бригады и сотням офицеров артиллерии и конницы, участникам смотра. Еще сильнее запоминались дни, когда Государь принимал по какому-нибудь случаю группу офицеров и с каждым здоровался, с каждым разговаривал. Так, в января 1917 г . в Царское Село прибыли из Петрограда полтораста офицеров, прослушавших академический курс; они были построены в зале дворца по старшинству экзаменационных баллов. Когда вошел Император, офицерами овладело волнение — сейчас Он со мною поздоровается за руку, Он мне задаст два-три вопроса, — хорошо ли отвечу на них? Волнение было так сильно, что правофланговый офицер, ответив на вопросы Царя и услышав всемилостивейшее поощрение за успехи в науках, упал в обморок.

Перед такой аудиенцией офицерам внушали, что на вопрос-Государя ни в коем случае нельзя ответить «Никак нет!». На пример, вопрос Царя: «Вы прибыли с Северного фронта?» — Ответ: «Так точно, Ваше Величество, с Юго-Западного». Императору не говорят «Нет!». Император безошибочен. И слово Императора крепко.

Офицер знал и верил, что слово Царя крепко.

В 1914 г ., в день Георгиевского праздника в Ставку были вызваны по одному Георгиевскому кавалеру-офицеру от дивизии для представления прибывшему в штаб Верховного главнокомандующего Императору. Государь обошел фронт, сказавши несколько слов каждому кавалеру, и затем обратился к строю со словами: «Всех здесь находящихся Георгиевских кавалером поздравляю с производством в следующий чин». И добавил, обращаясь к стоявшему на правом фланге офицеру: «А мы с вами, полковник, останемся полковниками». Когда стали в штабе составлять список офицеров, которых Государь повысил в чине, то бывший в составе Ставки капитан Генерального штаба дю-С. потребовал, чтобы и его включили в список. В первые дни войны этот офицер, летя с летчиком на аэроплане, произвел первую в русской военной истории воздушную разведку и определил движение германских колонн, вступавших в Царство Польское; за это он был награжден орденом Св. Георгия. Он сказал: «Я, в числе чинов Ставки, был в зале, когда Его Величество поздравил с производством ВСЕХ присутствующих георгиевских кавалеров — я принадлежу к этим ВСЕМ». Пришлось — царское слово крепко — признать его правым, и он получил подполковника.

Возвращаясь к Тираспольскому смотру, к приготовлениям к этому царскому посещению, надо сказать, что проявленная офицерами тщательность в приготовлениях к их явке пред очи Царя была присуща не только тем, кто редко — может быть, раз в своей жизни — удостаивался чести предстать перед Императором: и те, кто по своему служебному положению были сравнительно близки к Верховному Вождю, были тщательны в выполнении того, что касалось Царя — все должно быть сделано совершеннейшим образом. Однажды мой дядя, тогда полковник Генерального штаба, сидел в Главном штабе в кабинете полковника Генерального штаба Архангельского, ведавшего производствами и назначениями офицеров (полковники Архангельский и Месснер были однокашниками); в кабинет вошел штабной капитан и вручил Архангельскому тетрадку — приготовленный для подписания Императором приказ о производстве ряда офицеров в следующий чин. Текст был каллиграфически написан (не полагалось давать на подпись Императору тексты, напечатанные на пишущей машинке, — полагалось от руки), и тетрадка была аккуратно сшита в полутвердом переплете. Архангельский все осмотрел, и вдруг на его лице изобразилось крайнее недовольство; он молча указал капитану на нитку, которой была сшита тетрадка. Капитан пришел в такой ужас, что даже сгорбился, схватил тетрадь и почти выбежал из кабинета. «В чем дело?» — спросил мой дядя. «Да, подумайте, тетрадку сшили простыми нитками, а не шелковыми!»

Акцент этого рассказа не в том, что сшивали шелковыми нитками, а в том волнении полковника и ужасе капитана, когда увидали, что сделанное для Царя небезупречно... Офицер считал своей обязанностью для Императора все делать безупречно.

В наше мерзкое время, когда появилось выражение «культ личности» и когда такой «культ» действительно возникал и возникает, может показаться, что возмутившийся полковник и испугавшийся капитан, и что упавший в обморок офицер академического курса, и что потрясенные лицезрением Царя старый полковник на смотру у Тирасполя и его молодой адъютант, и что солдаты четвертых взводов батарей, вообразившие, что они, низкорослые, через спины высокорослого первого взвода видели Государя, что все это — адепты культа личности. Нет! Между культом личности и почитанием Царя разница такая же, как между модным культом «неизвестного солдата» и вековечным почитанием великих героев-полководцев. Глядя на Императора, каждый видел в Нем сто семидесятимиллионную Россию, отчизну от Либавы до Владивостока. Не обожествляя, каждый видел в нем — говоря словами кавказской песни — Земного бога России, мощь России, ее величие, ее славу. Таково было отношение офицера к каждому из Предшественников Николая Александровича. Но к земно-божескому почитанию Николая Александровича добавлялась еще и особая любовь, возникавшая при лицезрении Его, хотя бы при мгновенном общении с Ним, любовь, которую пробуждали очевидные, ощутимые свойства этого добрейшего из Царей России — его милостивая улыбка, его ласковые глаза, его святительская душа.

Отец державный

«Заболев сего числа, службу Его Величества нести не могу» — такова была установленная формула рапорта офицера, кода заболевание временно препятствовало выполнению им своем должности. Этими словами «служба Его Величества» определялись и смысл офицерского служения — царская, — и положение офицера в обществе, в государстве, в жизни — служба Царю, как Верховному Вождю Вооруженных сил и как Верхов ному Водителю государства.

Офицера производили в чины Высочайшим приказом. Как к источнику правды и милости, офицер подавал прошение h;i Высочайшее Имя в тех исключительных случаях, когда по нормальной служебной линии упирался в неправду или в немилостивый закон. Офицера, награжденного всеми боевыми наградами, награждали за дальнейшие подвиги «Высочайшим Благоволением». Если для народа — «до Бога высоко, до Царя далеко», то для офицера (даже при географически наиболее удаленной от столицы стоянке на границе Афганистана или на берегу Японского моря) до Царя не было далеко, ибо Он, по титулу Высочайший, был для офицера Отцом, любившим своих 35 000 сыновей с золотыми или серебряными погонами, любившим, независимо от числа звездочек на погонах. Старые генералы, прослужившие трем Императорам, говорили иной раз (в мину ты неуставной близости и откровенности) нам, молодым офицерам: Государи Александр II и Александр III благоволили к офицеру, а Государь Николай II любит офицера. Эти генералы были преданы двум Александрам, а Николаю Александровичу они были любовно преданы.

На офицере лежит страшный укор: офицер дважды в 1917 г . предал своего Царя — не защитил его в февральско-мартовские дни и не спас его из заточений царскосельского, тобольского, екатеринбургского... В конце марта 1917 г . повстречался я с одним старым полковником, любившим меня с моего детства Он, во исполнение приказа отрекшегося Императора, привел свой полк к присяге Временному правительству, но сам не присягнул. Это осталось незамеченным. На мой недоуменный вопрос он мне — с глазу на глаз — сказал: «Для выполнения моего долга перед Родиной достаточно моей присяги, данной Царю». На другой день он мне сказал: «Сегодня выслушал и упрек одной дамы — "Вы, офицеры, покинули Императора". Не мог же я ей ответить, что Царь покинул офицера, отдавши его на растерзание матросне и солдатне, на унижение и на муки. В моих словах нет упрека, — сын не упрекает отца, но жалуется ему; офицер и подавно не упрекает Отца-Царя, но ему мысленно жалуется. Жалоба же наша в том, что Император, по великой своей благости не желавший кровопролития, не позвал любого из офицеров-конвойцев или любого из вблизи находившихся офицеров — тот, не задумываясь, снес бы шашкой голову и Рузскому, и Гучкову с Шульгиным».

Сохрани нас, последних в живых царских офицеров, от упреков Его Величеству и даже от жалоб Царю Небесному на Царя Земного. То, что произошло в Пскове, не было актом слабодушия, усталости от властвования или разочарования в своем народе — это было великим жертвоприношением и Себя, и Своих, и Своего офицерства, и верной части Своего народа, жертвоприношением по Божьему предначертанию предсказанному и св. Серафимом Саровским, и св. Праведным Иоанном Кронштадтским в их предвидении обреченности России.

Вторая часть обвинения, лежащего на офицере, — не спас Государя из заточения — легко опровергается. Не было в 1917-м и в первой половине 1918 г . гарнизона в России, в котором скопились офицеры на службе или не у дел по причине выраженного «недоверия» солдатскими комитетами в действующей армии, не было гарнизона, в котором группами офи­церов не обсуждался вопрос о спасении Царя. Были группы, конкретно приступившие к делу и выславшие разведыватель­ные щупальца в Тобольск и Екатеринодар (в Царском Селе Государю было сделано офицерами предложение вывезти Его и Семью за границу — Император отказался). Но все обсуждения, все подготовительные действия упирались в невозможность освобождения Императора; в невозможность офицеру уподобиться поручику Мировичу, который в 1764 г . попытался освободить из Шлиссельбургской темницы свергнутого и заточенного императора Иоанна Антоновича и добившегося лишь того, что узник был умерщвлен стражею. Если обычный тюремщик убил Иоанна во исполнение инструкции, данной из Санкт-Петербурга, то слуги двух дьяволов — Сатаны и Ленина — не остановились бы перед убиением Царя и Его семьи при малейшей возможности, что будут освобождены ворвавшимися в Ипатьевский дом офицерами. Попытка стать цареосвободителями неминуемо привела бы к цареубийству.

Царь рожденный в день памяти Иова Многострадального, был обречен, Россия была обречена, и офицер, верно несший «службу Его Величества», был обречен — судьба лишила его той службы, лишила его Его Величества и лишила его возможности послужить, хотя бы собственной смертью, освобождению Его Величества.

Офицер русский не оправдывается, — перед Богом оправдается или будет осужден, — мы только восстанавливаем в памяти то, что нам кажется исторической правдой, и что забывают люди короткой памяти, и чего не знают люди, возмужавшие после страшного года России.

В тот год для офицера началось роковое сиротство. Офицер ярче и сильнее, чем принадлежавшие к прочим группам и категориям населения России, чувствовал в Царе Отца Державного и с большей мукой, чем все прочие, пережил уход из жизни Державы Отца Державного.

Невзирая на всю, если можно так выразиться, черствость офицерской службы, нормированной до мельчайших подробностей уставами, приказами и от предков унаследованными традициями, офицер видел, сознавал и тепло ощущал в Царе Отца. Офицерские дети воспитывались в кадетских корпусах и институтах для благородных девиц, воспитывались на казенном иждивении, а офицер считал — на царский счет, на иждивении Отца Державного. Верхом на коне Государь объезжал полки, идущие в действующую армию, и благословлял их иконою — благословение Отца. Государь посещал военные госпиталя, полные раненых, доставленных с полей битв, и разговаривал с выздоравливавшими и умиравшими — слезы видны были на глазах Отца Державного, и эти слезы делали его в этот момент как бы родным отцом этого раненого воина.

В одном госпитале Император остановился у постели тяжелораненого офицера. Спросил его, при каких обстоятельствах был ранен. Тот рассказал, как вел свой батальон в атаку, прорвался через окопы, взял несколько пулеметов. «Какую на граду вы за этот бой получили?» — осведомился Государь. «Толь ко Высочайшее благоволение», — искренно, но бестактно ответил офицер. Государь же улыбнулся... Эту награду офицеры, конечно, ценили, но «популярностью» она не пользовалась — ее на грудь не нацепишь, ею не удлинишь колодку полученных боевых орденов. В Великую войну было столько сражений, столько подвигов, что уже к 1916 г . кадровые офицеры получили все существовавшие боевые орденские знаки (тем более что награждали не только за отличие, но и за участие в боях того или иного периода). Вместо учреждения новых орденов или новых степеней старых орденов стали награждать Высочайшим благоволением, наградой почетной, но невидимой: офицер, получивший два-три Высочайших благоволения, имел на груди не больше орденов, чем тот, кто этой награды не получил. Поэтому раненый сказал «только», на что Государь отечески ласково улыбнулся.

Неправдой было бы сказать, что система, на которой базировалась наша армия, была порочна, плоха, но в ней не были — за недостатком времени или за недостатком надлежащих людей — устранены все дефекты, обнаруженные Японской войной. Офицер верил, что Император методически и настойчиво шел к усовершенствованию этой системы. Поэтому остававшиеся в ней дефекты не создавали ни малейших дефектов в нашей офицерской любви и преданности Отцу Державному, царю Николаю Александровичу.

Державность царя

В разгар Русско-японской войны (в 1905 г .) меня — тогда юношу спросил пожилой крестьянин, работавший в нашем име­нии: «Панычу, а чи правда, що наш Цар с опоньцями воюе?» — «Да, Опанас, воюет, сильно воюет». «Боже, помагай!» — сказал Опанас с таким же спокойствием, с каким он эти самые слова произносит, проезжая в поле мимо пахаря или мимо косаря: раз человек пашет или косит, значит, пришла пора пахать, косить, а Божия помощь не минует этого пахаря или косца. Раз наш Царь воюет, значит, надо воевать (а почему и для чего, Он знает, на то Он и Царь), в Божией же помощи Царю не может быть сомнения.

Ровно через десять лет я был в числе офицеров дивизии, наиболее отличавшейся и наиболее пострадавшей в страшных оборонительно-отступательных битвах против «фаланги» Макензена: на восточный берег Западного Буга (где удалось на несколько недель задержаться) ее четыре пехотных полка отошли в численности, меньшей одного полка; а эти отошедшие, уцелевшие офицеры и солдаты были до духовного и физического бессилия измотаны сражениями у Перемышля, Мосциски, Вишеньки Вельке, Бонува, Желдеца, Жолкиева, где вражеская артиллерия живьем засыпала на дне наших окопов целые взводы, а наша легкая артиллерия отвечала жиденьким огнем, вследствие недостатка снарядов. Из нас никто не произносил слова «Конец!», никто не говорил, что война проиграна, но потухший блеск наших глаз и без слов говорил это.

И вдруг приходит весть: «Его Императорское Величество изволил вступить в Верховное командование»... Раз Сам Царь пришел к нам, чтобы воевать, то — «Боже помогай» и Бог, Царь Царей, поможет нашему Царю.

Что сходного между тем Опанасом из деревни у истоков речки Кодымы и мною, штабс-капитаном великолепной 15-й артиллерийской бригады? Почему я так же уверен в правильности решения Государя продолжать войну, как Опанас был уверен, что война с «опоньцями» была нужна. Бедному, темному Опанасу, лишь на второй год войны узнавшему, что идет война (всеобщей мобилизации тогда не было и поэтому многие уезды не чувствовали войны), легко было произнести с надеждой и уверенностью свое «Боже, помагай!». А мне? Надо мною уже пронеслись недели нашей беспомощности против боетехнической мощи германцев; я уже был у предела сил и даже за пределом надежды на победу; кроме того, я знал, что Государь — не стратег, что Он откомандовал батальоном, не больше, поэтому у него нет навыка в руководстве армейскими массами; по высшим этажам военной науки Он прошел только теоретически и не упражнялся в практическом приложении принципов оперативного, стратегического искусства... И тем не менее я, с обновленной силой воинской души, с воспря­нувшей надеждой произнес Опанасово «Боже, помогай!».

Произнес, поверил, уверился, окреп, не анализируя — почему и отчего? Лишь потом, спустя годы, стал анализировать.

Император Николай Александрович не прибег к какой-либо позе, как Александр I, произнесший фразу: «Отрощу себе бороду... но мира не заключу» (смешновата была эта поза: для сплошь бородатого, кроме аристократии, народа не было геройства в отпускании бороды). Нет, наш Царь просто объявил, что стал Верховным главнокомандующим, и это психологически подействовало на армию и на народ: в них возродился дух. Потому возродился, что армия, и я, маленький в ней офицер, и, вероятно, тот Опанас в нашей деревне, и весь наш русский народ ощутил в решении, в поступке Царя державность.

Сейчас в некоторых кругах подчеркивают, что российские Императоры — Помазанники Божьи. Мне кажется, что народу не очень понятна была такая высокая мистика режима. Народ понимал его проще: народ не сомневался, что «Бог правду видит», Божескую, а Царь правду скажет, Свою царскую. Правда же царская заключалась в Петровых словах «а о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога, жила бы только Россия во славе и благоденствии».

Пусть ряд наследников Великого Петра не держался этих слов, пусть Екатерина II и Александр I были несколько эгоцентричны, чтобы вполне держаться этих слов, но последующие императоры могли правдиво сказать: «О Николае ведайте»... «Об Александре ведайте», «Об Александре ведайте...», «О Николае ведайте»... От всех их, от каждого их поступка, от каждого их слова веяло державностью, то есть полной слитностью Царя и Державы, полным самоотречением Царя ради службы, служения Державе. Отжило свой век понятие, что государство — собственность царя, как бы его вотчина. Цари не стали собственностью государства подобно конституционным королям. Цари слились с государством своим служением ему: Царь и Держава слиты державностью Царя.

Это ощущалось в торжественных словах манифестов, в тоне указов и рескриптов, в речах государевых, обращенных к яв­лявшимся депутациям или сказанным тем, кто удостаивался аудиенции. Как ни различны были внешние облики и характеры, уровни державной воли и ее направления Императоров Николая I, Александра II, Александра III, Николая II, но от них веяло державностью. Это чувствовала армия на Высочайших смотрах, народ, издалека съезжавшийся, сходившийся, чтобы приветствовать Государя в Его путешествиях по Земле Русской.

Интеллигенции внушали хулители, что Николай Александрович всего-навсего «маленький полковник», но и вольнодум­ные интеллигенты с изумлением ощущали при встречах Царя с народом, что этот небольшого роста в военном мундире офицер величественен походкою, сдержанностью жестов, вескостью слов и лучезарностью глаз, обладавших способностью одновременно многих воинов в строю или многих людей в толпе озарять ласковым взглядом. Этот взгляд сливал душу народа, душу Державы с душой Царя. И войско и толпа, с интеллигентами в ее толще, приходили в восторг, в экстаз, восхищенные Царем, его зримым ореолом царственности и незримым слиянием державности.

Может быть, легко, может быть, трудно было царям XIX в. нести бремя державности, но для Императора Николая II оно было исполинским, если верно, что Государь уже смолоду был под впечатлением недоброго знака — рождением в день памяти Иова Многострадального: если верно, что Ему, Наследнику, какой-то отшельник в Японии напророчил трагическое царствование и трагический конец; если верно, что Ходынка в коронационные дни стала для Его Величества предвещанием бедствий в годы правления; если верно, что преподобный Серафим оставил письмо, адресованное «Царю, который посетит Саров» и врученное Императору Николаю Александровичу в Его пребывание в Саровской пустыни, — в письме было, говорят, прорицание бедствий, надвигающихся на Россию; если верно, что на Государя сильное впечатление производили грозные предупреждения о. Иоанна, Кронштадтского провидца. Все это не могло не создать в Императоре сознания обреченности. А при этом сознании выполнять на протяжении десятилетий долг царского служения России было, несомненно, мучительно. Сейчас Государю Николаю II зарубежье дало наименование Мученик за мученический конец Его жизни, Его царствования. Но Он был мучеником, был Великомучеником с первого дня царствования (с Ходынки) и до последнего дня (отречения во Пскове).

Каково величие души: царствовать в сознании обреченности и под мученичеством безнадежности выполнять свой царский долг, нести бремя державности!

История займется перечислением ошибок, сделанных или якобы сделанных Государем: дальневосточная дипломатия, при­ведшая к войне с Японией и преждевременное прекращение этой войны; дарование Государственной думы, под натиском Первой революции, и десятилетний конфликт между Властью и Думой, вследствие противоречия между самодержавием и конституцией; аннулирование договора, лично заключенного в шхерах с императором Вильгельмом II и вступление, под давлением общественности, в Тройственное согласие — дружба с Германией сулила России мир, связь с Англией толкала Россию в войну. Но оценят ли историки двадцатилетнее мученичество на троне с несением долга державности, с сохранением в глазах подданных Своего ореола державности.

Когда Император Николай Александрович усомнился в Своей державности, не стало ни Царя, ни Державы.

Государь дал Своему Сыну имя Алексей. Не потому что Его сердцу мил был Царь Алексей Михайлович, Тишайший? Николай Александрович тоже был Тишайшим — Он был кроток, добр, милостив. Таким Он был на протяжении всего Сво­его царствования, таким хотел остаться в дни революционного вихря в феврале-марте. Николай I во главе войска пошел бы усмирять взбунтовавшийся Петроград — Император Николай II послал туда генерала Иванова с приказанием избегать кровопролития. Александр III твердо руководил бы из Ставки сражением за режим, разыгравшимся в столице, — Император Николай II уехал из Ставки и оказался во Пскове. Там он, усомнившись, по наговору Рузского и Родзянко, в Своих силах, продолжать выполнение царственного труда, не арестовал Рузского, не казнил Гучкова с Шульгиным. Надлом державности, слом Державы!

Пусть упрекают Государя люди, не способные оценить подвиг мученичества на троне, подвиг, совершавшийся на протяжении двадцати и двух лет. Мы же благоговейно склоняем головы перед этим подвигом, перед царским подвижничеством, перед красотой державности Императора Николая Александровича.

1968 год

http://www.belrussia.ru/page-id-165.html

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

html counter
Сайт создан в системе uCoz